Журнал `Юность`, 1974-7 - журнал Юность
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
P.S. Посылаю Вам свой последний экспромт:
Где-нибудь в вагоне или в чайнойЧерез много лет, наверняка.Мы с тобою встретимся случайно.Чтоб уже расстаться на века».
Стало грустно. Словно я долго-долго дружил с Асей Шатуновской, и вдруг она изменила мне. Хоть бы фотографию прислала… Почему она такая жестокая?.. Но сразу ловлю себя на том, что нарочито расслабляюсь— хочу плакаться, жаловаться, казаться обиженным. Это нехорошо, чувствую, что нехорошо. Психопатично. Эдак можно сделаться плакальщиком по самому себе.
Я спасаюсь — думаю о матери, о нашей безотцовской семье, для которой все еще идет война. С нуждой. И главный вояка — мать. Чем я могу помочь ей сейчас? Письмом, только письмом. Надо хотя бы чаще писать. Напоминаю себе каждый день, однако трудно, очень трудно писать, потому что нечего; потому что слова истощились, сделались просто словами, как только закончилась война.
И понимаю я — не будет у меня корабля дальнего плавания, ничего другого интересного. Будет работа. Демобилизуюсь — и работать. Зарабатывать себе, матери, семье. Вкалывать, еще говорят. Нужен хлеб, нужна одежда. А там станет видно. Жизнь ведь большая, хватит времени подумать о себе, найти подходящее дело.
— Встать!
Вскакиваю, смотрю на Зыбина-Серого Он усмехается, ему хорошо и весело оттого, что удалась команда, что скоро весна и всякое такое. Отворачиваюсь, осилив в себе слова, мгновенно приготовленные для Зыбина, сажусь.
— Проверка бдительности, — радостно говорит Серый.
10В угловой комнате с узким окошком, железной печкой у входа стояли две строго заправленные, всегда чистые кровати, стол и стул; на стене висел новенький плакат: «Личная гигиена — залог здоровья воина». Здесь помещался ротный медпункт.
Печка жарко топилась, пахло успокоительно медикаментами, было ярко в окне.
Санинструктор Вася Колушкин, еле видимый против света, сидел у стола, что-то писал. Он в белом, тесноватом халате, на мощном чубе, как прилепленная, высоко торчала докторская шапочка. Погревшись ми-нуту у печки, я сказал:
— Привет, Вася!
— Проходи, — не глянув, буркнул он. — Садись.
Сесть было некуда, пришлось примоститься на краешек кровати. Под моими сапогами растеклась лужица — очень грязная на желтой краске (в медпункте недавно покрасили пол). Подосадовал: «Забыл от-шоркать подошвы!» Не по-товарищески — Колушкин сам убирает помещение, топит печку и живет здесь, чтобы в любое время оказать медицинскую помощь. Хоть и нетрудная у него служба, в мирное время самая невоенная, почти женская, но пачкать надраенный до лоска пол ни к чему.
Вася повернулся вместе со стулом, протер кулаком глаза, уставшие от света, изучил меня выпуклым, сонно-спокойным взглядом.
— Ты ко мне?
— К тебе.
— На что жалуемся?
— Да так… Настроение неважное. Чихаю чего-то.
— Простудился где?
— Может быть.
— На, погрей. — Он подошел, расстегнул мне ворот гимнастерки, сунул под мышку термометр. — Погрей. А я еще попишу. Отчет замучил.
Было жарко. Очень светло. Резал белый цвет наволочек, простыней, Васиного халата. Сиял желтый пол, сверкала лужица под сапогами. В окне все тонуло и расплывалось, как на засвеченной фотографии.
— Так, дай градусник. — Сунул под гимнастерку руку, холодную и сырую. — Тридцать семь и три. Ерунда. Разденься-ка.
Слушал, ходил вокруг меня, заставлял глубоко вдыхать и выдыхать, покашливать.
— Дам освобождение, — заключил наконец. — На сутки. Вот таблетки. Выпей перед сном, пропотей.
Я кивнул Васе Колушкину, хорошо думая о нем: техникум не успел закончить, а совсем как врач. Говорит, трогает руками, дышит тебе в затылок — и все это успокаивает, ободряет, лечит.
В казарме прошел к своей кровати, достал из тумбочки книгу «Хождение по мукам», оставленную мне Голосковым, сдвинул слегка постель, сел читать. Потом подумал: «Освобожденному с температурой можно лечь — по всем уставам полагается», — принялся раздеваться и тут же вспомнил, что не доложил Беленькому о болезни, вполне рискую нарваться на разнос, пошел искать старшину. Казарма глухо пустовала: одни на дежурстве, другие в наряде или на занятиях; кое-кто спал, добирая свое законное ночное время.
Тихонько приоткрыл дверь в канцелярию, глянул. За столом сидел старшина Беленький, низко пригнув голову, покусывая карандаш. Он что-то выводил на тетрадном листке, хмурил лоб, натруженно вздыхал, видимо, подбирая нужные слова. Раза два слегка отпрянул от стола как бы в возмущении, но меня не заметил.
Выдерживает Беленький или в самом деле не видит? Попробуй угадай. Однако яснее ясного, что я препожаловал не вовремя. Человек занят, углубился в себя, сочиняет какой-то документ; обратись — вздрогнет от неожиданности, рассердится. Отвлечется. К тому же человек — старшина Беленький. Помнить это надо всегда, никакое освобождение не может освободить от его власти.
Я стоял и тосковал или, как еще говорят, «нудился». Бывает такое остолбенение: все внутренние силы в тебе словно бы уравновесились, столкнулись, замерли в противоборстве. Тебе уже все равно, какая из них победит, лишь бы скорей победила, и ты просто стоишь, ждешь, ненавидишь себя и никак не можешь овладеть собой. Наверное, победила отчаянность в союзе со злостью, потому что я выговорил довольно внятно:
— Товарищ старшина…
Беленький дрогнул бровями (что означало — он услышал), протянул строчку маленьких букв до края листа, поставил крупную точку. Только после этого поднял голову, а подняв, вмиг отрешился от бумаги и карандаша — так мне показалось, — сидя, выпрямился, но не по обычному строго — вполсилы, даже слегка приветливо.
— …санинструктор Колушкин… — продолжил я.
— Знаю, — сказал он негромко, протянул руку к спинке соседнего стула, пододвинул его к столу. — Садитесь.
Не спуская взгляда с лица старшины — мало ли как оно может перемениться, — я сел строго вертикально, ожидая дальнейших слов, и видел: лицо его все больше расслаблялось, добрело, потом и вовсе сделалось расплывчатым, будто у подвыпившего мужичка.
— Вот. Письмо сочинял. — Беленький накрыл короткопалой, веской ладонью тетрадный листок. — Трудная работа. Особенно когда матери. Ей там «служба идет нормально, живу хорошо…» недостаточно. Подробности, детально давай. Сколько хлеба ешь, каким маслом кашу маслишь, что купил для себя в городе, байковые ли у тебя портянки… В каждом письме доскональный допрос. Что-нибудь упустишь — выговор. Вот. — Беленький полистал тетрадку. — Отдельно вопросы выписываю. Перечень входящих и исходящих.
Он засмеялся, и мне захотелось помочь ему улыбкой, потому что лицо у него как бы потеряло себя, проступили сквозь привычные, напряженные черты морщины и складки тридцатилетнего человека.
— Вам приходится так?
— Так точно.
— Давайте по-простому. Как не на службе. Вы больной, я письмо матери пишу. Побеседуем. По уставу полагается, по душе тоже. Как считаете?
Я промолчал, совсем уж не понимая Беленького, задавая себе сразу много вопросов. «Чего он хочет от меня, почему именно меня выбрал для «душевной беседы», как вести себя с ним, не лучше ли отпроситься спать?» — но, конечно, не шелохнулся на стуле, и это можно было принять за согласие.
— Лично с вами я давно собирался побеседовать. Однако считал, не созрели вы для разговора, не разберетесь правильно. Обижены на меня, больше других нарядов получили. Правильно говорю?
— Так точно.
— Правильно получили, как считаете?
— Раз получил…
— Вот-вот! Так у нас и выходит: сначала обидимся, а после подумать не в состоянии. Обида осмыслить не дает… Был у меня один солдат по фамилии Щукин. Очень похожий на вас, вроде и стишки сочинял. Ну, упрямый, ну, заносчивый. Я ему — наряд, он у меня два просит. Прибаутку сочинил: «Полюбите Беленького, а черненького всякий полюбит». Ломал я его, ломал, только под конец он приутих. Теперь письма пишет из Томска: «Спасибо, товарищ старшина, за воспитание, научили жить, бригадиром работаю…» Строгость, она никого не портит. Надеюсь, и вы мне скажете спасибо?
Я спросил себя: «Скажу или нет?» Прислушался к своим ощущениям, мыслям, но не нашел в себе ничего такого, что могло бы благодарностью отозваться на строгость Беленького, однако и прежней злости к нему уже не чувствовал. Подумал: «Может, когда-нибудь потом?..»
— Теперь, это… Валенок… Прошу извинения, погорячился тогда. Неправ был. Служба… Пусть останется между нами. — Беленький встал, четко-заучен-но одернул гимнастерку, отправил складки за спину, щедро растянул в улыбке губы. — Я ведь сам решил дальневосточником заделаться, останусь на постоянное жительство. Может, встретимся где?
Он протянул мне руку, крепко пожал и, стоя, взглядом проводил до двери.